Когда холиварка так упорола тебя новым фандомчиком, что ты пропустил весь движ в старом: у меня билеты на премьеру «Ромео и Джультетты» Ратманского через 4 (четыре) часа, я вяло листаю тему на балетном форуме под «Солнце мертвых». Посмотрела составы, двухминутное видео с репетиции и фоточки в инстаграммах артистов. Всё. Подготовилась, типа. Хорошо хоть либретто можно не читать...
А 25 премьера в МАМТе. Из четырех балетов я видела один.
Сгоняли в Мюнхен на 3 дня, посмотрели два Майерлинга и Логана на немецком. То есть вообще-то на третий день у нас были билеты на Спартака с Эгиной-Рыжковой, но что-то снова пошло не так. Впрочем, это были самые дешевые билеты на боковые стоячие места, с которых при самом удачном раскладе видно половину сцены. В Мюнхене деревья зеленые, все цветет, люди сидят на траве, особо отважные полоскают ноги в местных речках-вонючках. Полунина я не видела почти что ровно год, с прошлого апреля – он стал заметно, резко старше и сдержанней. Как бы я хотела снова увидеть его в ЛО. Немецкий Логан всю дорогу обращается к Чарльзу на "Вы". Я понимаю разницу между русским и немецким Вы, но мне все равно нравится.
Удивительное у Мануйлова лицо – тонкое, светлое, нездешнее, несегодняшнее. Лицо со старых фотографий. Довоенное лицо. Лицо чьего-то дедушки с черно-белой фотографии в семейном альбоме.
Так, видимо, и не соберусь записать впечатления с того Майерлинга, тем более это уже любезно сделали это за меня, но вот что я хотела бы отметить отдельно. Я снова вижу это на фотографиях с черепом: Рудольф прикладывает смерть, как подорожник, как компресс, он прижимается к черепу пылающим любом, как к оконному стеклу, – и смерть остужает его, успокаивает, умиротворяет. В кресле с черепом в руках Мануйлов улыбается: умереть – уснуть. (Полунин смотрел в смерть то с ненавистью, то с любопытством, но всегда с желанием, с жадностью. В последнем, нежном спектакле была тоска и горечь.)
Мария Сомовой – любовь, печаль и принятие без двойного дна, бесконечная любовь, бесконечная печаль, в ней, кажется, нет других красок. Нет искушения, нет соблазна, нет кокетства (поэтому многим она кажется скучной). Нет страха, совсем. Очевидное: она пытается вылечить Рудольфа этой своей огромной любовью, но постепенно понимает, что помочь ему может только смерть. Интересное: если она шла за Полуниным, то Мануйлова она ведет за собой сама. Любовно, нежно, терпеливо, непреклонно: всё будет хорошо, страшно, немного больно, но потом станет легче, и всё будет хорошо.
Ещё. Амалирис сравнивает финальный дуэт Рудольфа и Марии с бесконечным адажио из ноймайеровского Пер Гюнта. Неожиданно, но – да. Да.
_ Мало мне было ходить на все московские Майерлинги подряд. Теперь у меня билеты на оба гастрольных в Мюнхене и на 2 спектакля в Лондоне, с Уотсоном и с Макреем. Фейспалм.
А ведь то Лебединое 21 апреля, на которое мы с М. не попали бы, не заболей Меньшиков, было, кажется, последним спектаклем Полунина в Москве, so far и, вероятно, вообще.
Лимонов пишет о Макаревиче. Макаревич отвечает Лимонову. Публика в шоке, не то чтобы кто-то питал иллюзии относительно Макаревича, но... Прочла у кого-то в комментариях, мол, вот он, российский дискурс на ближайшие пятьдесят лет. От этого хочется удавиться. Пятьдесят лет – это чуть больше, чем мне осталось жить по самым радужным оценкам.
Что-то я еще хотела написать о дискурсе, риторике, оскорблении чувств и осквернении опор ЛЭП... Забыла; не хочу, не могу, противно. «Думаю, уже ничего не поделаешь. Остается воевать и ненавидеть».(ц)
* * * 21 августа 1968 Вот уж чего я не думала, так это что родине приспичит наступить в это говно еще раз, а потом еще раз, и уже – лично мной.
* * * Долго собиралась написать об этом.
Дедушка умер 6 июля. В больнице. Днем я сдавала JLPT, пила кофе в «Шоколаднице», а бабушка варила манную кашу, которой мы с Ирой должны были его покормить. А вечером мы застали его в агонии, пока метались по отделению в поисках дежурного врача и реаниматолога, препирались с сестрами, он умер. Посидели в палате, собрали вещи, кашу принесли домой, теплую еще.
Старость, деменция, болезнь отбирают, вымывают близких людей из повседневной жизни раньше их действительной смерти. Привязанность остается, но к чему она привязана – к человеку, к воспоминаниям – разобрать невозможно.
Папе сегодня делают очередную, не помню, какую по счету, двенадцатую? пятнадцатую? операцию. Недавно я смотрела наши пражские фотографии – какие молодые, красивые, счастливые на них мои родители.
On Saturday evening in Bangkok, a week and a half after the army seized power in a coup, about a dozen people gathered in the middle of a busy, elevated walkway connecting several of the capital's most luxurious shopping malls.
As pedestrians trundled past, the protesters sat down, pulled out book titles such as George Orwell's "Nineteen Eighty-Four" and began to read.
In a country where the army has vowed to crack down on anti-coup protesters demanding elections and a return to civilian rule, in a place where you can be detained for simply holding something that says "Peace Please" in the wrong part of town, the small gathering was an act of defiance — a quiet demonstration against the army's May 22 seizure of power and the repression that has accompanied it. ц
От жеркова, неделю собиралась перепостить, руки не доходили.
* оооо, как мы с подругами поем шепотом гимн. фу, смешно, но мы собираемся и поем гимн. бабы такие дуры. ц
На укрытьях моих разоренных На моих маяках разбитых На стенах тоски безысходной Я пишу твое имя
На разлуке без мысли о встрече На одиночестве голом На ступенях к смерти ведущих Я пишу твое имя
Все, конечно, знают это стихотворение; в последнее время я его часто вспоминаю, но запостить не решаюсь: оно кажется мне слишком сильным для наших дней. И дни 8–9 мая я стараюсь проводить молча, сама с собой, и ничего не писать. Но в этом году так много всякого сошлось...
Бабченко спрашивает, ему ли одному «страшно от осознания того, что Украина нам этого уже не простит?».
Мне страшно, что мы сами себе этого уже не простим. У меня с 1 марта на языке крутится слово катастрофа, и хотя я не могу внятно объяснить, что оно значит, это наша, внутренняя катастрофа. Мы убиваем себя об эту... войну.
И это совершенно отдельно от вражды с родственной страной, от политической изоляции, от ямы, в которую мы несемся на всех парах, а уж санкции на этом фоне и вовсе выглядят детской игрушкой.
С одной стороны. С другой, я, кажется, никогда не ощущала такой любви к родине. Совершенно иррациональной любви, складывающейся из стыда и жалости. Я как-то вдруг остро ощущаю свою ответственность и не понимаю, куда её нести.